В. М. Лурье

Введение в критическую агиографию

1.2
Период «химический»:
Узенер и кризис болландистской науки

Литература: Ingo Gildenhard, Philologia Perennis? Classical Scholarship and Functional Differentiation // Ingo Gildenhard, Martin Ruehl (eds.), Out of Arcadia: Classics and Politics in Germany in the Age of Burckhardt, Nietzsche and Wilamowitz (London, 2003) (Bulletin of the Institute of Classical Studies, Suppl. 79) 161–203.

Концепция Узенера почти не задела агиографические памятники, которые повествуют об известных из разнообразных источников исторических персонажах (специфику этих агиографических памятников тогда не понимали и поэтому рассматривали их в одном ряду с хрониками), зато сосредоточилась на персонах, известных только из агиографии, и на христианских праздниках (особенно на Рождестве Христовом).

Все подобные памятники Узенер назвал «христианскими легендами» и стал их анализировать так, словно это были самые обычные языческие мифы.

Первой «жертвой» Узенера пала св. Пелагия Иерусалимская (та, которая стала из блудницы монахиней): он объявил ее почитания христианской модификацией культа Афродиты (1879). Затем досталось почитанию св. Тихона Амафунтского (как модификации культа Приапа), празднику Рождества Христова (как митраистскому празднику Sol Invictus) и многим другим. Агиографические исследования Узенера были органической частью очень большого и перспективного научного, как сейчас принято говорить, «проекта» — сравнительно-исторического анализа религий (Узенер — один из основателей религиоведческой школы, получившей в XX веке название Religionsgeschichtliche Schule). Маленькую христианскую агиографию засосало в этот «проект», как бабочку в пылесос.

Узенер выдвигал серьезный ряд аргументов, построенных на явном сходстве соответствующих языческих и христианских культов. Чтобы оспаривать его объяснение такого сходства — объяснение генетическое, через прямое развитие мифа, — требовалось найти объяснение не меньшей эвристической силы. В течение последних двадцати лет XIX века ничего подобного не появилось, и школа Узенера успела пустить корни даже за пределами Германии. В какой-то степени и в каких-то формах она существует до сих пор.

Самой сильной стороной школы Узенера были не столько конкретные наблюдения, сколько методология. В современных терминах истории науки здесь следует говорить о «смене научной парадигмы» (в смысле Т. Куна) или «научной программы» (в смысле В. Лакатоса). Впоследствии бельгийские оппоненты Узенера (прежде всего о. Ипполит Делеэ, главный герой нашего повествования), полемизируя с ним, никогда не воздавали ему должного на словах, однако на деле только потому и смогли составить ему оппозицию, что усвоили его «научную программу», создав в ее рамках другую научную теорию.

Программа — это намного важнее, чем конкретная теория внутри научной программы. Поэтому остановимся на научной программе Узенера подробнее.

Узенер эксплицитно сформулировал свою программу в речи при вступлении в должность ректора Боннского университета (Rektoratsrede, 1882) Philologie und Geschichtswissenschaft [1] («Филология и историческая наука»). Для среды филологов-классиков, из которой происходил и сам Узенер, речь эта прозвучала святотатственно: в ней напрямую отрицалось, что филология является «наукой» (Wissenschaft). И совсем не потому, что она является чем-то большим, чем наука, и сродни религии (как это мог бы высказать коллега и оппонент Узенера, У. Виламовиц-Мёллендорф (U. Wilamowitz-Möllendorf, 1848–1931), а как раз наоборот: потому, что филология — это не «наука», а «метод». Правда, не просто «метод», а «основной метод целостной исторической и культурной науки», которая должна изучать все вообще проявления культурной жизни. Отсюда следовал запрет на рассмотрение текста «в филологической изоляции» и обязательное требование сделать исследование — коль скоро оно претендует на действительное понимание текста — междисциплинарным и выходящим за пределы отдельно взятых текста, автора и даже культуры.

Конечно, такого рода всеобъемлющая Geisteswissenschaft становилась уже не столько гуманитарной наукой в привычном смысле, сколько «наукой о духе» в слишком буквальном смысле слова, то есть позитивистским суррогатом религии. Но таковы были лишь религиозно-философские предпосылки новой научной программы, которые совсем не обязательно должны были опорочить ее самоё в глазах тех, кто таковые предпосылки не разделял: как сказал поэт по аналогичному поводу, «когда б вы знали, из какого сора…» и т. д.

Важно, что новая научная программа потребовала внефилологической интерпретации агиографического материала, а самой филологии в критической агиографии указала ее новое место: дисциплины вспомогательной, а не основной.

После Узенера стал невозможен тип «критики» в критической агиографии, привычный с XVII века и хорошо известный тем русским читателям, которые знакомы с церковнославянским оригиналом агиографического свода малороссийского подражателя болландистов Димитрия Ростовского (1651–1709), где иногда встречаются «критические» примечания автора. (Время от времени Димитрий Ростовский что-то попросту выпускал из своих источников, считая это недостоверным, а иногда печатал мелким шрифтом, оговаривая, что он сам не считает правильным этому верить).

Тогда, прежде Узенера, основной научный труд исследователя агиографии имел характер филологического, а дальнейшая интерпретация осуществлялась «на глаз», в меру субъективного доверия исследователя к правдоподобию тех или иных эпизодов. Теперь весь исследовательский субъективизм оказался выметен из науки первым научным методом — систематическим и основанным на сравнительно-историческом изучении мифов. Результаты, полученные таким методом, могли вызывать сколько угодно недоверия, но убедительная научная альтернатива могла исходить лишь из не менее научной теории.

Пока этого не произошло, занятия болландистов казались со стороны смесью науки — в основном филологической — с «наивным» чтением агиографического материала, которое не становилось менее «наивным» оттого, что вместо априорного доверия к чудесам все чаще и чаще проявлялось недоверие.

Для любой научной дисциплины такое состояние ее методологии называется кризисом. С этим кризисом болландисты пришли к началу XX века.

Примечания

[1]Переиздано в: H. Usener, Vorträge und Aufsätze (Leipzig—Berlin, 1907) 3–35.